Статья доктора филологических наук, профессора кафедры теории медиа Челябинского государственного университета Марины Загидуллиной разворачивается вокруг двух серьёзных и взаимосвязанных между собой проблем. Речь идёт о сведении на нет государственного интереса к художественной литературе и об утрате российским обществом единого набора представлений о русской классике.
Институциональная поддержка русской литературы (и вовсе не только современной, а в принципе — Русской Литературы) ушла в прошлое, на смену ей пришла полная свобода — в том числе и от любых форм «навязывания», с которыми так активно сражалась интеллигенция ещё четыре десятилетия назад. Произошло то, что «вам и не снилось» в те годы: в 2008 году обязательный экзамен по литературе, существовавший десятилетиями до этого в виде выпускного сочинения и устного ответа, а затем в виде ЕГЭ, был упразднён. Как подмечали немногочисленные участники ряда онлайн-форумов, обсуждавших эту новость и в общем-то приветствовавших свободу, «нет экзамена — нет предмета». Но тогда казалось, что «плюсов» больше: теперь не надо через силу подтягивать интеллектуально инфантильных выпускников на уровень Толстого и Достоевского (что всегда происходило в виде зазубривания пары штампов, закреплённых даже на уровне вопросов экзамена типа «Идейный бунт Родиона Раскольникова»), зато все мыслящие представители новых поколений смогут читать «Войну и мир» не по указке учителя, а когда их повлечёт к этой книге свободный дух… Между тем крушение экзамена было маркером довольно основательных глубинных сдвигов в самой толще российской культуры: литература как социальный институт не смогла отстоять свою «хартию» (как Бронислав Малиновский — один из лучших антропологов XX века — называл миссию любого социального образования: хартия есть чётко сформулированная ценность института для общества, обмениваемая на вполне конкретную монетизацию, пусть именуемую «поддержкой», но на деле являющейся прямым подтверждением согласия общества платить за сохранение этой ценности).
Работа социальных институтов в современном обществе нечасто становится предметом исследовательской рефлексии (слишком объёмная задача, да и само понятие «социального института» не всегда имеет чёткие границы). Но для конкретного случая художественной литературы факт краха хартии поистине впечатляет и «напрашивается» на аналитическую рефлексию.
Почему такая, казалось бы, мелочь, как состав обязательных для каждого россиянина экзаменов, на самом деле чрезвычайно важна для понимания всей ситуации с литературой? Ответ прост: классика живёт в классах (это прямое значение самого слова «классика» — буквально «литература, изучаемая в школе»), а если экзамен упразднён, то и самой классике не остаётся там места. Председатель Федеральной предметной комиссии разработчиков заданий ЕГЭ по литературе С.А. Зинин в 2010 году в интервью РИА Новости назвал ситуацию отмены обязательного экзамена по литературе удручающей. Его основная аргументация была развёрнута не только к личности выпускников (развитие и прочее), но и к «культурным кодам», которые несут художественные классические произведения. Однако если тогда он мог апеллировать к, казалось бы, очевидному тезису о том, что мы получим на выходе поколение, знающее, как писать «жи-ши», но не читавшее «Евгения Онегина», то полтора десятка лет спустя после отмены эта аргументация не только не работает, но — как бы выразиться? — зловеще указывает на недалёкое будущее: поколение не только не читает «Евгения Онегина», но и не очень знает, кто его написал, и это не «ворчание стариков» (мы это и в своём детстве слышали — вполне себе советском — ой, бескультурье, ой, ничего не читают и т.п.). Нет, дело не в том, что «неучи» не знают Пушкина, а в том, что они вовсе не «неучи», и это теперь нормальность. Общество получило вполне себе закономерный результат безобидного с виду институционального решения. Впрочем, причины и следствия здесь переплетены так, что не разберёшься.
Это решение тем не менее никогда не могло бы быть принято, будь хартия института литературы прочно «внедрённой» в национальное сознание. Вроде как годы внушений и заклинаний на тему «великая русская литература» должны были сделать своё дело, но этого оказалось недостаточно в ситуации скрещения поля литературы и поля политики (как учит Пьер Бурдье), а если точнее – поля политических технологий, цинично рассматривающих любые социальные феномены как инструменты влияния «на электорат». Литература, объявленная национальной гордостью, основой национальной идентичности и пр., была достаточно сложной в простом прикладном применении и не работала как прямой рычаг (процитировал Пушкина — и все тебе хлопают и готовы за тебя голосовать). Будучи слишком многослойной, неоднозначной, «неудобной» для такой работы, литература (и ведь речь идёт именно о классике!) оставалась какой-то неведомой сакрализованной «массой букв», недоступных простому уму (а потому и вызывающей пиетет). Но если инструмент не работает так, как ожидается, то начинает меркнуть его поверхностная значимость, становясь всё менее очевидной. Хотя на протяжении долгих лет советской власти словесники неустанно работали над «раскачиванием» идеологических клише (просочилось даже в сценарий «Иронии судьбы», где главная героиня – учительница русского языка и литературы — сообщает герою, что она учит своих учеников «хоть немного думать»; это была вполне себе «сигнальная фраза» того времени — как какой-нибудь «пламень чистый» в стихах Рылеева), эпоха полной свободы начала 90-х поставила их перед крайне сложной задачей: как хранить хартию без этих клише и заклинаний? И хартия стала блекнуть (чему ещё и активно способствовала литература современная — шок первых книг Пелевина или, скажем, костры из книг Сорокина проблематизировали литературу в целом: где же здесь «оплот национальной идентичности» и прочее?).
Ко всему этому добавилось почти маниакальное стремление управляющих структур развернуть всё образование и всё интеллектуальное поле в сторону «естественных наук» (а в идеале — вообще технологий), кстати, продолжающееся и сейчас. Всероссийский (федеральный?) «технарский» флюс и был главным аргументом в «задвигании» литературы в маргинальную часть школьной программы. Но это просто был самый яркий маркер иного процесса — прощания с русской классической литературой как «нужным» элементом общественной жизни. И в самом деле — французы не читают Гюго или Стендаля, американцы не читают Мелвилла или там Марка Твена, а с идентичностью у них всё в порядке. Вполне себе можно её построить и средствами других институтов. Так есть ли тогда смысл платить за поддержание социального института литературы? Если общество на мгновение допускает такую мысль (а тем более артикулирует её в публичной сфере) — пиши пропало, институт уже обрушен.
Наиболее яркое следствие этого обрушения именно на уровне школьной программы — утрата прецедентной базы, которая формировалась в национальном масштабе десятилетиями прежнего прилежного штудирования классики каждым поколением школьников. Всякие фразочки из «Горя от ума», строчки «Евгения Онегина», казалось бы, «затёртые» употреблением к месту и не к месту вдруг как будто вымело и вымыло из коллективной памяти. Сегодня ожидать «считывания» смыслов таких фраз аудиториями самого разного типа не приходится — это хорошо заметно на всё новых поколениях студентов из «нелитературных» классов (а таких большинство). Представить себе сегодня какой-нибудь монолог стендап-комика, основанный на литературных цитатах и аллюзиях, просто невозможно, хотя в истории того же КВН литературные шутки долгое время были основой комического эффекта (именно из-за массового эффекта узнавания — все если и не читали, то «конспектировали» по учебнику или за учительницей).
Теперь прецедентная база, восходящая к классическому «пантеону» русской словесности, исчезла (почти), а на смену ей никакой другой «консолидированной» базы не пришло. Идентичность и в России стала формироваться на «среднеглобальных» основаниях (в большей мере — политических). И вот здесь-то и образовался самый настоящий разрыв — между поколениями 30–80-х годов рождения, с одной стороны, и 90-х и младше — с другой. Это вовсе не то же, что противостояние «отцов и детей», это, скорее, сосуществование в одной плоскости разных культурных моделей. Разбитая преемственность — не новость для российской истории; однако, например, разрыв советского с досоветским строился на «мы наш, мы новый мир построим»: формировалась общая, всесоветская культурная основа, цементирующая эту новую идентичность. Особенность нынешнего разрыва в другом: в отсутствии самого феномена единства («массовости») каких бы то ни было культурных оснований. То есть дело не в «бескультурье», а в слишком разных культурах, осваиваемых множеством групп, объединяющихся во временные и крайне неустойчивые социальные ансамбли. С таким вызовом системы социального управления не сталкивались, а следовательно, ответ нет смысла искать в каких-то старых решениях — надо, прежде всего, осмыслить, что утрачено (и что из утраченного невосполнимо), а также осознать, что всякие способы типа «централизованной пропаганды и агитации» обречены на провал.
Художественная литература (и её основа — русская классика), возможно, впервые с XIX века оказалась в социальном пространстве, где никто её и не «использует» для каких бы то ни было целей. Это просто литература – а не «республика словесности», в самом материальном смысле слова — книги (неважно, бумажные или электронные). И поэтому-то и знаменателен факт переключения внимания с «собственно классиков» на эту материальную сторону — книгу. Серьёзную институциональную (в том числе и прежде всего — финансовую) поддержку получили, например, муниципальные библиотеки в рамках соответствующего национального проекта. Между тем в поддержке библиотек при крахе поддержки собственно литературы есть определённая шаткость: институт библиотеки во многом вторичен по отношению к институту литературы, а ценность книги как таковой может сколько угодно артикулироваться, но оставаться ситуацией «выдаем желаемое за действительное».
Интересно, что своеобразным пиком «привычного» состояния института литературы стал двухсотлетний юбилей Пушкина: тогда русская классика отмечала свою значимость на самом высоком государственном уровне. За пять лет до юбилея была создана специальная комиссия, были освоены миллиарды рублей — прежде всего, на ремонт и реконструкцию памятных мест, изданы тысячи книг, проведены сотни мероприятий самого разного рода) С одной стороны, это выглядело как триумф русской классической литературы. С другой — это оказалось тризной. В 2008 году экзамен по литературе был аккуратно исключён из числа обязательных, а в 2009 году двухсотлетний юбилей Гоголя был настолько полностью «стёрт» из институционального календаря (не было никаких юбилейных комиссий, не было торжеств национального значения, ремонтов или реконструкций, не было вообще ничего — кроме, конечно, конференций, организованных самими филологами-гоголеведами), что даже не верилось: как же так, только что все повторяли его слова о «русском человеке, каким он явится через двести лет» — и вдруг такое потрясающее забвение? Конечно, внешние признаки институциональности литературы сохраняются: и школьный предмет на месте, и книгоиздание продолжается, и Институт русской литературы Российской академии наук функционирует, и диссертации по литературе защищаются. Однако все эти элементы привязаны к феномену художественной литературы, который сам по себе оказывается во всё более второстепенной и общественно незначимой позиции.
При этом нет сомнений, что классика осталась читаемой — пусть и в сто раз меньшей аудиторией. Об этом можно судить по роликам буктьюберов, каждый из которых, добившийся внимания аудитории, призывает читать и сам читает классические русские произведения, хотя, конечно, далеко не в таком объёме, как это предполагалось школьной программой «заката СССР». И всё же это вновь Достоевский и Толстой. Это «свободное» (нешкольное) чтение тем не менее в принципе иное, чем было чтение «индоктринированное» (под руководством школьного учителя). Буктьюберы чаще всего игнорируют школьный учебник, литературоведческие труды, доверяя только собственным интуициям и опираясь на «психологию восприятия». С точки зрения институционального подхода к литературе, когда целью любого чтения становился поиск «идейно-нравственного содержания» — иными словами, извлечение смыслов, позволяющих строить непротиворечивую ценностную картину мира, причём общую для всех, классическое произведение есть что-то вроде учебника социально ориентированной жизни. С точки зрения читателя, погружающегося в «Преступление и наказание» «без поводыря», роман есть зеркало психологии читателя. И всё искусство глубокого чтения — «медленного чтения», по Гершензону, или комментированного чтения, по Барту или Лотману — оказывается ненужным и неважным; теперь чтение тоже может быть медленным и глубинным, но глубина, на которую нацелено читательское сознание, — это его собственные переживания по поводу прочитанного, эмоции, которые возникают в душе читателя, а не открытия текстовой структуры, композиции или «приёмов». Это тоже навык, но он иной, несравнимый и несопоставимый с навыками «идейно ориентированного» чтения классики периода её институциональной поддержки.
Какие сценарии будущего классики можно видеть уже сейчас? Как и во многих странах, где чтение даже самых главных национальных произведений не является обязательным, классика спокойно «свернётся» в ярлык (например, Пушкин — наше всё, Великий эпик Толстой, Великий психолог Достоевский и т.п.). Этот ярлык не будет нуждаться в верификации — то есть прочтении книг этих авторов. Свободное плавание классики не будет омрачаться толпами читателей, зубрящих отдельные строки и неожиданно обнаруживающими через 25 лет, что строки въелись в память навсегда (как было раньше) — лишь отдельные любители будут оставлять романтичные отчёты о своем экзотическом занятии — чтении длинного старинного романа или не менее старинного поэтического текста.
С другой стороны, можно ожидать (и, кажется, уже это происходит) присвоение функций классики современной литературой: в условиях, когда читательская аудитория воспринимает тексты не как бесконечный набор культурных отсылок к прошлым произведениям, а как «ключ к себе самому», современный роман может начать миграцию в сторону классических образцов как бесконечного ресурса, пополняющего арсеналы писателей XXI века. Это будет новая эра «неначитанных читателей». Готова ли сама литература к такой перезагрузке?
Ну, и, наконец, совершенно удивительный, но, в общем-то, возможный вариант: назад, к индоктринации. Снова средняя школа понесёт на себе задачу идеологического воздействия на учеников посредством великой русской классики, которую будет «предписано сверху» интерпретировать «только так, а не иначе». Вряд ли такое управленческое решение способно привести к возрождению института литературы в его былом величии, однако круто изменить траекторию падения может. Другой вопрос — во благо ли?
Оставьте первый комментарий