Жизнь происходит

Константин Комаров

Летом-осенью 2018 года в рамках подготовки к «Премии Читателя–2018» Российская государственная библиотека для молодёжи провела среди читателей сетевой конкурс рецензий на книги, вошедшие в шорт-лист премии. На конкурс поступило более 20 работ. В этом номере публикуем рецензию на книгу Романа Сенчина «Рок умер — а мы живём» (М., 2017), которая с большим отрывом завоевала первое место.

Роман Сенчин знает жизнь и знает, о чём пишет. И это — как бы банально ни звучало — одно из главных достоинств его прозы. Современная проза, не найдя героев в настоящем, всё чаще оборачивается в историческое прошлое, что подтверждают и премиальные списки последних лет. Сенчин от современности не отворачивается, а пристально всматривается в неё, досконально поверяя своей объективизированной оптикой пресловутые «свинцовые мерзости» российской жизни.

Критическим штампом стало мнение, что Сенчин нагнетает «чернуху». На мой взгляд, Сенчин не абсолютизирует ни «чёрного», ни уж тем более «белого», но до рези в глазах вглядывается в их смешение — в серость, которая и является основным цветом повседневности. У Сенчина «серые будни» перестают восприниматься как унылое «клише», и выясняется, что и в их глубине есть жизнь, хоть и напоминает она — то существование, то прозябание. Прозябание это, однако, экзистенциального свойства. В основе его лежит не только (а может, и не столько) слабоволие большинства сенчинских «персонажей» (по своему героичных в своей принципиальной антигероичности), но какой-то коренной вывих, искажённость социальной действительности. Этот излом в равной мере испытывают как обитатели «дна», так и представители относительно благополучного среднего класса (зачастую персонажей Сенчина между этими полюсами и лихорадит). Но главное — сам писатель, очевидно, пытается найти и устранить истоки этого излома в себе самом. В лучших традициях русской классики литература для него инструмент болезненного самопознания, что не только не отменяет, но усиливает художественную самодостаточность его произведений.

Думаю, этим мужеством и честностью взгляда в себя и вовне и обусловлена читательская приязнь к Сенчину, которая подтверждается не только востребованностью его новых произведений (так последний на сегодняшний день роман писателя «Дождь в Париже», например, в рейтинге продаж книжного магазина «Москва» до сих пор «держится в районе Довлатова»), но и стабильным переизданием старых его вещей.

Книга «Рок умер, а мы — живём» как раз из серии таких востребованных переизданий. В неё входит роман «Лёд под ногами» и примыкающая к нему сюжетно и интонационно повесть «Один плюс один». Обе этих вещи написаны на сломе веков, в начале нулевых (с оглядкой в девяностые) и их можно счесть итоговыми, этапными для начального — «доелтышевского» — периода творчества Сенчина. Ретроспективный взгляд на эти тексты интересен тем, что в них ясно видно, как происходит огранка сенчинского стиля, как оформляется его приглушённый, сдавленный и громкий в своём хрипе писательский голос. Сравнивая зрелые тексты Сенчина с ранними, понимаешь единство и монолитность его писательского и человеческого пути, верность единым принципам и стратегиям письма.

Главный герой романа «Лёд под ногами» — Денис Чащин. Заметим в скобках, что Сенчин тщательно выбирает фамилии — фамилия Чащин, как и Топкин (протагонист «Дождя в Париже») содержит в себе некую вязкость, тягучесть, инерционность, сложность преодоления сопротивляющегося материала наличествующей действительности (в романе, кстати, есть ещё и Дегтярёв). Но ещё более очевидно автобиографическое созвучие: Чащин-Сенчин (и отчество одно — Валерьевич). Сенчин вообще не боится делать свою жизнь материалом своих же произведений — пересечений хватает: служба пограничником в Карелии, юность в Сибири и увлечение рок-музыкой, переезд в Москву и служба в газете (Сенчин был сотрудником «Литературной России»), легко угадываемый за персонажем Сергеем лидер движения «новых реалистов» Сергей Шаргунов (среди адептов которого в романе эпизодически мелькает, намекая на целую систему двойников автора, некто по имени Роман Сенчин) и т.д. Само название романа, отсылающее к известной песне Егора Летова «Лёд под ногами майора» заставляет вспомнить о том, что Сенчин был лидером сибирских панк-групп «Плохая примета» и «Гаражная мелодика» и, как мне кажется, умело инкорпорировал возможности «грязного звука» (которые отстаивал тот же Летов) в стилистику своих произведений.

Эти биографические моменты создают необходимую писателю-реалисту почву непосредственной, данной ему самому «в ощущениях» фактуру действительности. Интереснее, однако, посмотреть, как автобиографизм преломляется художественно, а преломляется он по принципу тенденциозности: «не зеркало, но увеличительное стекло». Будничность будней, которую мы привыкли воспринимать отстранённо, Сенчин подносит вплотную к мысленному взору читателя. Буквально тыкает читателя в эту серость носом (мозгом, душой), заставляя испытать продуктивный дискомфорт, а проще говоря — задуматься о том, цитируя известную рок-группу – «Кто все мы? Откуда идём? Кто светит нам в ночи фонарём?».

Итак, Денис Чащин — один из «предателей» рок-культуры, из тех, кого клеймили в своих песнях и Цой («Когда-то был битником»), и Умка («Раньше ты в столовой собирал объедки, презирая тёплые сухие клетки»), и кто только не. Из сибирского бродяги-музыканта он превратился в московского обывателя, снимает квартиру, неплохо зарабатывает и вроде бы жизнью доволен. И даже безвольным (а это «родовая» черта сенчинских героев) его без оговорок не назовёшь: покорил всё-таки Москву — пусть не мытьём так катаньем, став не рок-звездой, но редактором рекламной газеты. Противопоставлен (и сопоставлен) Чащину друг его юности Димыч, который приезжает в столицу с желанием пламенно служить идеям протеста и попытаться возродить настоящий, «скребущий душу» рок. В этот процесс Димыч пытается втянуть Чащина. При этом благополучие Чащина, который мечется по замкнутому кругу изматывающей холостой рефлексии, столь же шатко, как и «идейность» его не повзрослевшего вовремя товарища, чем-то напоминающего чеховского «вечного студента» Петю Трофимова. Такая немудрёная система персонажей, которые ещё и идеи свои порой выражают чуть ли не в виде готовых манифестов (привет классицизму) — сознательна. Сенчин вообще не боится простоты, потому что для него она знаменует наглядность.

Появление Димыча для Чащина — искушение и соблазн: «Чудом каким-то удержался на поверхности, не захлебнулся, не утонул в сладостной трясине протеста, не сгинул, как тысячи так называемых неформалов. Зажил более-менее достойно, спокойно, почувствовал в душе равновесие. И вот вдруг его потащили обратно — в глупое, бесполезное, опасное вчера». Но и Димыч не замечает, что «милый смешной дуралей, ну куда он гонится», что он уже пропал. Зато это очевидно автору: «У нас… У нас же была великая культура! Великая! Согласись… По фигу, как ее называли — андеграунд, контр, суб какой-то… Нет, это была настоящая культура. Наша! Один Сашбаш — бездна целая! Он же… А Бэгэ! А Цой, Майк. Вспомни Майка, Дэн! Помнишь его? Это же!.. Согласись… И где?.. Где всё? А?.. Где мы? — отрывисто, но захлебываясь возбуждением, вскрикивал отдаленно похожий на Димыча грузный, рыхловатый человек».

Разведённые и вновь сведённые судьбой друзья-товарищи пытаются (Димыч активно, а Чащин — пассивно) обрести себя среди молодёжных политических активистов. Но и агитация оказывается какой-то гротесковой, юродствующей, выморочной, искусственной: «А со стороны исполкомовского стола продолжали лететь гневные вопросы: „Почему вы, Сергей Безруков, не читали Пушкина воинам российской армии на передовой в Чечне? Вам, Сергей Шнуров, отрубили руки, как одному чилийскому музыканту, за исполнение песен протеста? Татьяна Толстая, почему вы в своих книгах…“».

Собственно, ничего толком в романе не происходит, никаких поступков не совершается. Денис (в котором мерцает — не проявляясь, но и не исчезая былой «Дэнвер») с Димычем (в котором «Дмитрий» уже вряд ли когда-то проявится) то тяжело пьянеют, то мучительно трезвеют, пробавляясь вяловатыми перепалками и не менее вяло братаясь. Логическим итогом становится выпроваживание Чащиным Димыча из своей (съёмной) квартиры и финальная отповедь Димыча на чащинское желание быть как все: «И, честно скажу, тяжело мне было с тобой. Как, знаешь… ну, ощущение, что с мертвым рядом. Как с зомби… Ведь ты другим был совсем. Горел, примером был… А стал… А я — я хоть к коммунистам, хоть к кришнаитам, еще куда-нибудь, но — только не так. — Димыч в упор посмотрел на Чащина. — Я вам всем буду лед под ногами». Потом с этой квартиры хозяйка просит съехать и Дениса, от чего он сколь неожиданно, столь и закономерно умирает. Любая капля может стать последней, критической в мире тягомотной инерции — это излюбленный ход реалиста Сенчина.

Сам же автор, находящийся, по Бахтину, на границе создаваемого им мира и видящий картину целиком, ничем не может помочь своим героям. Дать им просвет — значит согрешить против правды. И убивает Сенчин Чащина с ощутимой жалостью от того, что не может поступить иначе по законам художественной правды. И вот именно от этого страшно, а не от пресловутого «нагнетения» ужастиков (вроде смерти художника Ваньки-Мыша) — от того, что в силу сложного комплекса обстоятельств, нераспутываемого их узла, человек умирает — не от голода и холода, не от случайной финки в подворотне, а — как мог бы сказать Андрей Платонов — от невозможности существовать дальше. Метаинтонация Сенчина здесь едина: это ошпаривающая констатация, охолаживающее спокойствие.

Мёртвая точка, с которой не может сдвинуться человек — действительно мёртвая. Движение — только иллюзия. Этому иллюзорному движению подчинён и сюжет, движущийся, словно заглохший «Запорожец», который уныло подталкивают двое нетрезвых мужиков. А читается взахлёб, внимание читателя замагничено крепко. Парадокс. Каждое предложение цепляется за предыдущее, всё явственней оформляя трение между существованием и жизнью — трение, определяющее нерв сенчинской прозы. Холостая прокрутка — это тоже вид движения — таково неортодоксальное художественное открытие Сенчина. Когда ничего не происходит — это, скорее всего, происходит жизнь. И в убедительной реконструкции самого процесса проистекания жизни, на мой взгляд, во многом кроется разгадка парадоксального обаяния этой прозы.

Вопреки всему в ней, оказывается, проклёвывается и своеобразная поэзия. Хотя я, например, всегда подозревал, что Сенчин в душе — поэт, но поэт от противного. То тут, то там возникают весьма неожиданные для его «сурового стиля» и от того особенно остро звучащие, трогательные нотки детского недоумения: почему всё так? почему не может быть хорошо? Так и лирическая ипостась (своеобразной концентрацией которой стал недавний рассказ «А папа?») оказывается Сенчину органична. Точкой схождения лирики и безжалостного реалистического анализа становится сама по себе жизнь, чья устойчивость и воспроизводимость всегда иллюзорна. Жизнь хрупка, готова сломаться от любого неосторожного движения (как лошадка Фру-Фру у Толстого) и всегда чревата обычной и рядовой, отнюдь не героической смертью, незаметным исчезновением. Хрупкая человеческая жизнь, перемалываемая течением жизни общей — эсхатологической в своём истоке. Эта эсхатология талантливо проецируется Сенчиным на социальную конкретику — среду, время, обстоятельства.

Таким образом, не так уж она и проста — сенчинская простота. «Реализм» его отсвечивает даже мистицизмом: Чащин повсюду встречает «знаки», ему снятся вещие сны о деревенском детстве, где осталось всё самое светлое и чистое. «Детское» у Сенчина — это вообще мера и судия «взрослого». Ретроспекции, забросы в прошлое придают особую нервическую дрожь композиции. А подробнейший, вплоть до глубинных нюансов анализ микросдвигов в психике героя, мелких поведенческих изменений обеспечивает и укрепляет психологическую достоверность.

Точность и выверенность детали принципиальны для Сенчина. Соврать о реальности для него — преступление, не только (может и не столько) этическое, сколько — эстетическое. Ограничусь одним — не самым благообразным, но убедительным примером. Описывая будни Чащина в доживающей свои последние дни советской армии (к которой он не испытывает ни малейшей симпатии, однако служит честно), Сенчин проявляет познания в такой специфической области, как слои нечистот. Чащин отправлен в наряд и вычищает выгребную яму:

«Поначалу запах был терпимый — Чащин работал с верхним, свежим слоем, — потом началась синева. Вроде бы и не особо вонюче, но так, что в животе сжималось и посылало вверх рвотные спазмы. Хорошо, что желудок был пустой…
— Товарищ прапорщик, — Чащин не выдержал, — разрешите за противогазом сбегать.
— Слушай, боец, может, тебе женщину в целлофане?
— Ясно…»

Романом «Лёд под ногами» Сенчин, по собственному признанию, хотел перевернуть действительность, по крайней мере, изменить её. Итогом стало разочарование. Однако «самосуд неожиданной зрелости» (С.М. Гандлевский) автор осуществил на совесть. И на умы читателей, несомненно, повлиял и влияет — как и милый его сердцу неистовый Виссарион, пусть и не в тех масштабах.

Повесть «Один плюс один» может быть прочитана как своеобразное послесловие к роману. Здесь общая неустроица жизни являет себя через несостоятельность в любви. Если Чащин выбился со дна, покорил Москву, то Игорь, напротив, успев красиво пожить в лихие девяностые, оказывается на дне — дворником на питерской окраине. Там же работает в убогой, находящейся на грани закрытия кафешке официантка Марина. Атмосфера кафешки, коммунальной каморки Игоря, жилища Марины — достоевски-удушающая. Время под стать пространству — еле движется, медленно агонизируя, но это не природная круговая гармония сказочной Обломовки, например, а, скорее, средневековые сумерки. Игорь пытается (естественно, безблагодатно) сублимироваться в краткую встречу с проституткой. Марина то ли из жалости, то ли из альтруизма спит с соседом-психом. В итоге Игорь решается к ней подкатить с самыми лучшими намерениями, но тут его поджидает фирменный сенчинский бытийный вывих: неуклюжесть-надлом-крах. Марина уезжает с новоявленным хозяином жизни весело провести время: она приняла эти «правила» за неимением иных. Непреодолима футлярность обычной человеческой жизни, самой этой жизнью и навязанная. 1+1 оказываются равны муторному нулю, а не чаемым двоим. Такова жестокая, но справедливая арифметика Романа Сенчина. И, тем не менее, подкупает чистота помыслов, периодически мелькающая в Игоре и Марине, в не искажённом ещё истоке их человеческих жестов. Но тут как у Чехова: лучики света не способны осветить общий сумрак, огоньки тонут во мраке.

И всё же вывернем к свету. Абсолютна ли беспросветность у Сенчина? Наверное, нет. Надежду, что ещё может распогодиться, до самого конца он всё же не убивает. В поисках его героями своего самостоянья — при всей обречёности этих поисков временами вспыхивает — пусть даже пародийно и снижено — яростная и благородная ожесточённость, которая оказывается способной хоть как-то противостоять мертвечине и без которой человек мёртв уже при жизни. «Живите не зря», — завещает молодым Димычу и Дэну кумир их юности Майк Науменко. Кажется, на самой глубине действительно пессимистичной прозы Сенчина неровным огоньком тлеет тот же самый завет, подчёркнутый и удачно выбранным жизнеутверждающим названием книги «Рок умер, а мы — живём». Значит, живём всё-таки. Вспоминается Блок: «Простим угрюмство, разве это — сокрытый двигатель его?». Сенчину угрюмство прощается. Ибо незримый призрак торжества свободы неизменно витает над пугающе ровными рядами строчек его романов, повестей, рассказов…

 

Оставьте первый комментарий

Оставить комментарий

Ваш электронный адрес не будет опубликован.


*